Не придуманные истории Наркоманов — История Виктора

narcolikvidator istorii narkomanov viktor 300x225 Не придуманные истории Наркоманов    История  Виктора «НИКТО НЕ ВЕРИЛ, ЧТО ТАКОЕ ВОЗМОЖНО»

История Виктора

Когда отец и мать жили вместе, я старался быть послушным ребенком. Я сидел рядом со шкафом, в который не разрешали заглядывать, и изо всех сил боролся с соблазном. Но, оставшись один, я не мог устоять перед желанием нарушить запреты. Однажды мама вернулась домой и увидела меня у открытого шкафа с разбитой банкой варенья. Трудно описать мой испуг и растерянность. Я знал, что должен соответствовать маминым требованиям, делать то, что она ожидала от меня. И я делал это, борясь с желанием преодолеть запреты.

Потом мои родители разошлись. Отец жил у бабушки. Я часто бывал у них, и там меня тоже охватывало это чувство. Как только отец переступал порог, я пытался посмотреть, что лежит у него в шкафу. Это было захватывающе интересно: вдруг кто-то войдет и увидит. Я вообще воспринимал старших как людей, которые обязательно должны что-то запрещать.

Когда отец приходил выпивши, были сцены, скандалы. Я чувствовал, что мама против того, чтобы он входил к нам в дом. Помню картинку: из-за закрытой двери слышен спор на повышенных тонах, слов не разобрать, но понятно, что ругаются. С появлением отца всегда начинались ссоры. Отец для меня был человек, который доставляет неприятности матери. Когда я приходил в дом бабушки, мы общались с ним более спокойно и находили общий язык.

Но там были свои сложности. Я помню, как, разговаривая с бабушкой, настораживался, когда речь заходила об отце или матери. Я ждал от нее оценки: как она видит отношения родителей. Иногда бабушка осторожно расспрашивала о маме, начиная с ее самочувствия до мельчайших подробностей, вроде того, что мама варит на обед. Из этих вопросов, этого тона мне становилось ясно: бабушка не понимает и не любит маму. Я часто слышал от нее слова в защиту отца и обвинения в адрес матери. Мне всегда хотелось сказать что-нибудь в мамину защиту, но я боялся, хотя, как мне кажется, бабушка чувствовала мое несогласие с ней.

Дома я рассказывал маме, что происходило у бабушки. Я делал это избирательно, боясь испортить ей настроение, хотя мне всегда хотелось поделиться. Но мама говорила, что бабушка любит вмешиваться в ее жизнь с отцом, невнимательна к ней и ко мне. Я сравнивал маму с бабушкой и видел, что они в чем-то похожи: похоже суетятся на кухне, как-то одинаково оценивают друг друга. Я видел, что от меня что-то скрывают — что-то, что не могло меня не касаться, и старался найти ответ на многие мучившие меня вопросы.

Отца я видел глазами матери. Но я искал в нем старшего мужчину, который смог бы мне объяснить, что происходит. Я представлял себе образ, без которого жить очень сложно. Я ездил с отцом на рыбалку и старался повторять все его движения, чтобы у меня получалось, как у него. Я старался быть на него похожим. Но всегда чувствовал мамино беспокойство, нежелание о нем говорить.

Мне хотелось, чтобы они жили вместе, и я искал нити, которые могут их соединить. Но нитей не было. Я мучился вопросом: а любят ли они меня? Страх оказаться нелюбимым преследовал меня все детство. Я старался делать то, чего от меня ожидали, выглядеть таким, каким меня хотели видеть, боялся огорчить близких, чтобы не потерять их любовь. Что такое любовь, я представлял очень смутно: если жалеют, дают что-то — значит, любят, если ругают — не любят. Я знал, что меня любили мои няни — не от мамы или бабушки, а именно от них я узнал, что это такое — тепло, исходящее от любящей женщины. В детском саду тоже работала такая нянечка — тетя Маруся. Беспредельная любовь, которая светилась в ее глазах, давала больше, чем все «воспитание». До сих пор я люблю разговаривать со старушками: их платочки и скромные платья напоминают мне моих нянь.

То, что я искал у родных, я получал от чужих людей. Любовь близких была для меня чем-то очень хрупким, что легко утратить. Если матери не нравилось, что я делаю, она говорила: «Ты похож на отца!» Отец в таких случаях сравнивал меня с матерью. Это было равносильно приговору. Я терялся в оценках: кто я? Чтобы не лишиться расположения родителей, я говорил то, что они хотели от меня слышать, не затрагивал больные темы. Я приспосабливался к тому, чего хотят родные, прислушивался к их словам, чтобы понять их мир и настроение, которым я должен был соответствовать. Поделиться своими мыслями я не мог — это было чревато... Только много позже я понял, что, стараясь всем угодить, я постепенно становился зависимым человеком.

Эта зависимость от чужого мнения и чужих желаний потом проявилась в компании сверстников. Когда собиралось много ребят, и затевалась игра, я с трудом находил свою роль. Мне казалось, что я едва ли не самый худший из всех, и это чувство мешало мне быть ловчее, проворнее. Я не всегда был последним, но всегда этого боялся, и это было еще хуже. Я выбирал в друзья тех, кто не смеялся надо мной, принимал меня таким, какой я есть. Мной руководили страх потерять окружение, в котором меня принимали, и желание утвердиться в этих компаниях.

Их было две — два круга общения. В одном признавались только уголовные «авторитеты». Уголовный мир был — моя жизнь, в которой я искал свое место. Утвердиться в нем проще всего, преступая запреты. Шалости, курение, потом наркотики — все это давало чувство гордости за себя: я это сделал! Когда я первый раз укололся (на выпускном вечере), мне было очень плохо, как при отравлении, внутри — дикий страх, но я это сделал! Укол — это уже серьезно! Я становился «настоящим наркоманом» — это была определенная ступень, как будто мне присвоили звание. Если бы я не переступил этот барьер — потерял бы уважение. Я был бы просто выброшен из своего мира, из жизни. Услышать: «Ты стал правильным?» — было равносильно катастрофе.

Тянуло меня и к другим людям, в компанию, где любили спорт и книги. Там я старался соответствовать совсем другим идеалам. Игры с наркотиками приходилось скрывать, как и дома, где надо показывать себя хорошим сыном. Мне было интересно с соседом, который увлекался музыкой и моделированием. Но по мере того, как наркотики занимали все больше места в моей жизни, я приходил к моим благополучным друзьям все реже. Я не утратил интерес к книгам, но общался только с наркоманами.

Меня интересовали сильные личности. Такими казались уголовники: бесстрашные, сильные духом, много «претерпевшие». Их все боялись, к ним прислушивались. Вот то, что я искал в отце. Одно время он был близок к уголовным «авторитетам», и некоторые черты уголовной среды наложили на него отпечаток: категоричность в оценках окружающих, упрощенные штампы и тому подобное. Хотя отец умел быть совсем другим: балагуром и заводилой в компании рыбаков, хорошим мастером на заводе, где его все уважали. Эта его двойственность руководила и мной: становясь «настоящим» наркоманом, я пытался сохранить другую жизнь, убеждая себя в том, что наркотики не повлияют на нее. Я изо всех сил стремился стать наркоманом, и изо всех сил пытался не стать им. Трудно представить, что такое противоречие могло укладываться в моем сознании. Но наркотик позволял легко «увязывать» даже это, улаживать все внутренние и внешние конфликты.

Ощущение времени у меня было детским. Окончив школу, я не знал, чем заняться дальше. Учебу запустил еще в шестом классе, а в девятом все еще казалось, что впереди — куча времени. Родители решили, что «надо что-то делать». Нашли возможность подать документы в техникум, несмотря на мой «троечный» аттестат. Но вступительные экзамены я не сдал. Учиться мне, вроде бы, хотелось, но хорошо бы при этом ничего не делать. Родители говорили: «Что ты себе думаешь?» — и я пошел в строительное училище.

Несмотря на название, уровень требований там оказался очень высоким, это я понял на первом же занятии. Я оставил его и поступил в другое, правда, тоже на престижную специальность. Неудачи в учебе легко компенсировались наркотиками. Начались первые «кумары». Случались и периоды «просветов», когда я чувствовал, что теряю все: и уважение людей, которые знали меня другим, и место в жизни. Я на время приходил в себя, и мне становилось страшно. Беспокойство родных за мою жизнь передавалось мне, я «спрыгивал», вникал в учебу, и это оказывалось интересным. Но надолго меня не хватало, я снова пускался в погоню за удовольствием. Ко времени окончания училища уколы уже сочетались с таблетками. Такую смесь я принял и накануне защиты диплома, и если бы меня не разбудил товарищ, я бы ее просто проспал.

Уколы стали повседневностью. Я искал своих первых ощущений от «ширки», но способность испытывать опьянение со временем утрачивалась. Я гнался за удовольствием, которое, как и первая любовь, не повторяется дважды. Это была безумная погоня за тем, чего уже не может быть. Я изменился, думал только о том, как обмануть, перехитрить близких, уйти от дел и обязанностей. Потому что времени хватало только на то, чтобы искать наркотики, потом — испытывать удовольствие, потом — отходить от этого. У меня уже не было уверенности, что жизнь прекрасна. Я начал догадываться, что мое удовольствие — только иллюзия. Как бы мне ни хотелось продлить его, все было уже не то.

После училища надо было искать работу, но три года учебы «измотали» меня, хотелось отдохнуть. «Отдыхал» я целый год. И кололся безбожно. Однажды, сидя на уколах с таблетками, неделю не появлялся дома. Был в трансе: не помнил не только день, но и год, и время суток. Мама разыскала меня с милицией и положила в наркодиспансер.

Среда там была наполовину уголовная, обстановка — полутюремная, традиции зоны причудливо перемешивались с привычками вольной жизни. Но все крутилось вокруг наркотика: как достать, незаметно уколоться, подготовиться к «шмону». Как сварить чай, который почему-то запрещался, как и сигареты. По вечерам — воспоминания о тюрьмах и лагерях, выяснение лидерства. Больше никто ни о чем не думал. Мне не было восемнадцати лет, и я смотрел во все глаза – учился, как вести себя в больнице. «Расширял кругозор», изучая полную энциклопедию наркоманской жизни. Даже познакомился с некоторыми «столпами» уголовного и наркоманского мира. Это добавляло мне веса в собственных глазах.

Случались разговоры о том, что «жизнь наркомана тяжела», и «надо бросать», но всерьез никто не помышлял о лечении. Обсуждали врачей и то, что от них «претерпели». Как я понимаю, врачи старались устроить так, чтобы наркоманы особо не мешали им «работать». Если кому-нибудь назначались неизвестные (незнакомые на вид) таблетки, в палате собирался целый «консилиум» из «бывалых», чтобы решить, что это может быть.

Половина всего времени уходила на то, чтобы сварить чай. Для этого выставляли свои «посты», следили за персоналом. Это был искусственно создаваемый врачами «криминал», за который можно было наказывать, как за употребление наркотиков. Но ведь это абсурд! Кто может запретить человеку пить чай? Мы варили его в плафонах, которые на время снимали с лампочек. «Собаки» (самодельные кипятильники) прятались в лампах дневного света. Как мы хохотали над врачами, которые не могли додуматься, где их искать! Как будто им больше нечем было заняться, кроме «шмонов» и наказаний!

Традиционная советская наркология — это не медицина, а уродливый симбиоз врачей и наркоманов. Это советский абсурд: больничная среда формирует преступников. Врач — милиционер в халате. Сестра — маленький «Штирлиц» в юбке. На лице написано: «Вы меня не проведете!» Главная задача — уличить, верх профессионального мастерства — вывести на чистую воду. Это настолько укоренилось, что, наверное, если бы кто-то из врачей попробовал вести себя иначе, коллеги решили бы, что он «продался наркоманам», или приняли бы за идиота.

Вот типичная картина: после «облавы» на чай и сигареты по отделению, вертя связкой ключей на пальце и стуча деревянными каблуками, шествует заведующий. За ним семенит «свита» из «злющих» и «добрых» медсестер, суетятся санитарки. Заведующий входит в изолятор и начинает направо и налево «раздавать» серу, пирогенал и прочие «лекарства». Сестры записывают. По окончании «раздачи» заведующий величественно разворачивается и стучит каблуками в свой кабинет с чувством исполненного долга. Все это происходило волнообразно, и волны были разной «высоты»: иногда наказания ограничивались уколами серы, иногда — кончались вызовом наряда милиции и отправкой провинившихся в ЛТП.

Однажды лечащий врач назначил мне галоперидол, от которого появляются сильные мышечные спазмы и страх. Не знаю, до какой степени меня напугало бы мое состояние, если бы в палате мне не объяснили — детально, на уровне высококвалифицированного фармацевта — что это за препарат, и в чем заключается его действие на организм. И как я смеялся потом, когда врач заявил мне, что если после выписки я уколюсь, со мной будет то же самое! На какую наивность он рассчитывал! И где — в такой «школе»! Неужели врач сам не понимал, что происходит в отделении, где он работает?

Выйдя из этой больницы, я и не помышлял о том, чтобы бросить наркотики. Наоборот, чувствовал себя «закаленным бойцом», лучше прежнего подготовленным к трудностям и опасностям суровой и требующей мужества, но от этого еще более интересной, жизни наркомана. Работать я, по-прежнему, не торопился, но родители в очередной раз сказали: «Что ты себе думаешь?» — и мне пришлось трудоустроиться.

Работу мне нашла мама — привела к себе на завод, где со мной носились из уважения к ней. Это был единственный период, когда удавалось совмещать работу с уколами. Дело было летом, «в сезон» — наркотиков было много, их можно было сочетать и комбинировать с таблетками. Загулы заканчивались скандалами дома, а то и в милиции. По утрам появлялся жуткий страх: неужели это было со мной? Я жил в полузабытьи. Многие знакомые потом признавались, что мысленно уже хоронили меня. Я напоминал скелет. Целые недели выпадали из памяти.

Однажды в состоянии опьянения «додумался» до того, чтобы угнать милицейский «бобик». Меня тут же схватили, сначала — избили, потом — отправили в ЛТП на два года. Это было достаточно «мягкое» наказание, по сравнению с тем, что могло мне грозить. Но ЛТП оказалось повторением наркодиспансера в куда более жестком варианте. Больше уголовников, более широкий список наказаний, плюс работа и необходимость самому за себя отвечать. Здесь я столкнулся уже не с «уголовной романтикой», а с реальным беспределом и подлостью «зоны», где человек человеку — волк, и надо защищать себя, постоянно скаля зубы.

Мне вспоминался дом, мама, родные. Я тосковал и ждал писем. Я был совсем один, хотя вокруг было слишком много людей. Я понимал, что жизнь на этом не заканчивается. Но открывшаяся новая страница оказалась большой и слишком страшной. Для меня не было ничего страшнее, чем позволить кому-то унизить меня, а здесь такая ситуация могла возникнуть буквально на каждом шагу. В ЛТП я впервые самостоятельно организовывал свою жизнь, и помощи ждать было неоткуда. Многое я «переворошил» из пережитого, о многом задумался. Только здесь я понял, что в жизни есть святое — дом, родители. Это было внутри меня и помогало жить.

Освободившись, я почувствовал себя новым человеком. Решил, что от наркотиков «претерпел» уже достаточно: даже лишение свободы. Уж теперь-то я знаю, к чему это приводит! Но понятия о «наркоманском братстве» все еще крепко сидели у меня в голове. Я не мог «бросить в беде» тех, кто еще не осознал и страдает без наркотиков, я должен был позаботиться о том, чтобы оставшимся в неволе товарищам передали в ЛТП «ширку». С этой целью я и отправился в один притон — передать «привет» из зоны и просьбу «помочь». Когда долг был исполнен, я пришел к мысли, что теперь можно немного «расслабиться» — и укололся.

Но это был, как я считал, «эпизод», который не будет иметь повторения. Я стал устраивать свою «жизнь рабочего человека»: пошел на завод, намеренно искал более тяжелой работы, чтобы еще лучше доказать, что чего-то стою, что я не «конченый» наркоман, и с тем, что мне открылось в жизни, могу чего-то достичь. Отношение ко мне менялось, видимо, потому, что я сам немного изменился. Правда, в маминых глазах все время мелькал вопрос: не повторится ли прошлое? Я успокоил ее, что, если у меня снова возникнут прежние проблемы, ей не придется, как раньше, разыскивать меня и носиться со мной — я сам буду искать выход. Утешая так ее и себя, я изредка принимал наркотики. Я считал, что, поскольку я «построил новую жизнь», никакой наркотик не сможет ее разрушить.

Увы, это случилось раньше, чем можно было ожидать. Я хотел жить по-новому, а получалось — как всегда. Вскоре я уже запасался наркотиками на неделю вперед, говоря себе, что пока я не сижу «в системе», и меня «тащит», буду колоться и получать удовольствие, а когда перестанет «тащить» — начну лечиться. Я знал, что этот период скоро кончится, и надо будет лечь в больницу. Бригадир, под началом которого я работал, отнесся к моим проблемам с пониманием: «Иди, лечись, сколько надо, бери больничный».

Когда тебя поддерживают хотя бы пониманием, с этим так же страшно расстаться, как и с наркотиком. Я пошел в наркологическое отделение, в котором лежал раньше. Надеялся, что теперь, когда я знаю, чего хочу, мне удастся пережить абстиненцию и бросить наркотики.

Три дня все шло как обычно. На четвертый произошло событие, заставившее всех удивиться и насторожиться. Пациентов стали вызывать в кабинет заведующего по одному, задавали несколько вопросов, после чего заявляли, что переводят в другое отделение. Потихоньку запаниковали: куда, зачем?

Когда пришла моя очередь, я вошел в кабинет с опаской. Хотя после ЛТП — чем меня можно было напугать? Разве беспределом. А хорошего от наркологии я и так не ждал. В кабинете, кроме заведующего и лечащего врача, сидел еще один человек. Его представили, как заведующего девятым отделением Леонида Александровича Сауту. Но я тогда не особо обратил на него внимание. Подумаешь — еще один заведующий.

Вскоре нас пригласили с вещами в автобус. Кто-то из пациентов в панике сбежал через забор. В автобусе нас ждал Саута. Когда отъехали от наркодиспансера, он попросил остановить автобус и открыть дверь, потом сказал: «Кто боится и хочет уйти — можно прямо сейчас. Последствий не будет». Как я теперь понимаю, это была его визитная карточка: он знакомился с нами по-настоящему. Но тогда никто ему не поверил, решили, что это — подвох: выйдешь — тут тебя и повяжут.

Приехали на улицу Мильмана: бетонный забор, колючая проволока, матовые стекла в окнах изолятора, контрольно-пропускной пункт. На окнах развешивали решетки, но разве я к ним не привык? После досмотра выдали красные пижамы, казенное белье. Персонал обращался с нами строго, но без грубости — это было загадочно и непонятно.

Обход обычно делал доктор Саута и уже знакомый мне по предыдущему отделению молодой врач. Иногда к ним присоединялась женщина — психолог Надежда Викторовна. Она смотрела на нас круглыми глазами, как и мы на нее. Это была первая женщина-врач в наркологии, которую я встретил. Да еще психолог. Мы считали задачей психолога — определять в пациентах уровень идиотизма, и держались с ней настороженно.

Доктор Саута первое время намеренно держался в тени: руки — в карманы, глаза — в пол. Иногда он кивал, глядя на молодого врача, из чего можно было догадаться, что он то ли слушает, то ли думает. Кто он? Чего ждать? Было ясно, что все здесь зависит от него. А он молчал. Постепенно к его молчанию привыкли.

На чай в этом отделении глаза закрывали, искали только наркотики и сигареты. Искали странно: просматривали постели и тумбочки, а в карманы никто не заглядывал! Такова, как выяснилось потом, была инструкция заведующего: ничего унизительного. Но на первых порах мы этого не оценили: заигрывание, «замануха». Веры в порядочность наркологов не было: советская наркология и человеческое отношение, как подсказывал опыт, — вещи несовместимые. Поэтому все эти новшества нас только пугали: привыкли к одному — и тут на тебе!

В изоляторе я провел неделю. Как только перестал из него проситься — так сразу и перевели в обычную палату. Во время обеда Леонид Александрович заглянул в столовую, спросил мою фамилию, сказал зайти к нему в кабинет.

Наша первая беседа продолжалась полтора часа. Всех, кто, сидя в палатах, напряженно ждал ее результатов, это повергло в шок: о чем можно говорить полтора часа с наркологом — практически с милиционером! Но удовлетворить их любопытство я не смог: нормальный язык я подзабыл, а на жаргоне этого объяснить нельзя. Я молчал, и мои приятели решили, что меня загипнотизировали. А все было так просто! Просто состоялось то, чего я хотел всю жизнь: я говорил, и меня слушали!

Я сам не заметил, как увлекся разговором. Леонид Александрович слушал меня, и я чувствовал в нем искренний интерес. Он не выпытывал тайн, не вербовал в сексоты. Он воспринимал меня так, как никто другой. Почему его интересовало, как я планирую свою жизнь, кем собираюсь стать? Но удивительнее всего был тон разговора: уважительный, с исходящей от собеседника ненавязчивостью, деликатностью. Вот что меня «гипнотизировало»! И я откровенно рассказывал о своей жизни. Трудно было при таком отношении говорить неискренне. Бессмысленно выдумывать и врать. Это была не обычная игра в нарколога и пациента, а настоящее человеческое общение. Я и сейчас удивляюсь, откуда во мне тогда все это взялось: человечность, искренность, желание говорить: я и сам не догадывался, что во мне это было. Оказывается, если не ограничиваться рамками обычной игры, возникает доверительность: не между врачом и пациентом, а между человеком и человеком.

Я молчал, и все пациенты были обеспокоены. Хорохорился только один — Володя: «Да когда я зайду к Сауте, я его быстро обработаю! Не видел я, что ли, этих наркологов!» Его вызвали после меня. Через час он вышел и тоже замолчал. В рядах пациентов началась смута: что будет дальше? Так через пару дней все потеряют дар речи!

Потом начался «массовый гипноз». Соберемся в палате выпить чаю, а Леонид Александрович заглянет, проходя мимо: «Ну, поскольку все уже собрались...» — и начинает говорить так, что все слушают, открыв рот. Позже эти беседы уже не пугали и не удивляли. Это было естественно: Леонид Александрович начинает говорить, и довольно быстро устанавливается мертвая тишина. Сидишь, слушаешь, потом случайно поднимешь глаза — и впору смеяться: у всех рты приоткрыты. Но сдерживаешь смех — из уважения.

Мне кажется, в Леониде Александровиче каждый находил то, что он недополучил в жизни. И мы начинали осмысливать, чего нам не хватало. Это был, наверное, единственный врач в наркологии, способный по-человечески проникнуть в ситуацию и сопереживать. Надо было отбросить все штампы и что-то сделать. Я думаю, его личный этический комплекс подвиг его на это. По тем временам он сделал не просто героический — сумасшедший поступок: никто не верил, что у нас такое возможно. На то, что он сделал, могла уйти вся жизнь, а у него это уложилось в годы. Может, ему было просто неинтересно работать иначе, а, начав, он уже не мог остановиться на полпути? Но то, что он сделал все это «одной человеческой единицей» — поистине фантастично!

Постепенно атмосфера в отделении стала меняться. Исчезала настороженность, меньше времени занимали разговоры о наркотиках. Интерес к тому, что «замышляют» врачи даже вытеснил мысли о том, что пора разжиться маком. Мы увлеклись, и каждый день открывали что-то новое — состояние, совершенно непривычное для наркоманов. Мы как бы вернулись в прошлое. Ведь когда-то все так и было: нормальная жизнь, о которой все позабыли. Мы не подозревали, что это и есть лечение.

Сближение происходило в повседневных мелочах: попросят убрать во дворе, сделать что-нибудь. «По понятиям» это было не положено — работать на «режим». А тут чувствую — стыдно: лежать на кровати и смотреть, как пожилая санитарка, кряхтя, моет под ней пол. И это, как оказалось, тоже было лечением. Вскоре мы сами убирали, мыли полы. Потом выяснилось, что можно поговорить о жизни с сестрами и санитарками — без взаимных спекуляций, как в старой наркологии, когда одна сторона льстит, чтобы заслужить более мягкое обращение, а другая — чтобы легче управлять ситуацией. Человеческое общение здесь стало нормой. Без подозрительности и контроля вступила в права нормальная жизнь. Так длилось какое-то время. Потом встал вопрос: что дальше?

В отделении стали появляться новые больные. Мы уже чувствовали себя первопроходцами, хоть и боялись это показать, отдавая дань наркоманским традициям. Наблюдали за новенькими: как они проходят все «этапы». Мы, старики, уже понимали друг друга с полуслова. Но нас становилось все меньше – пора было выписываться, идти домой. Было страшновато. Помню, мама приходила с немым вопросом: есть ли надежда? Это казалось мне неправильным: она не понимала, что со мной происходило. Уже тогда появились смутные догадки, что родителям тоже нужна помощь, им все непонятно и ново. Родители, как и больные, ищут точку, опираясь на которую, можно вылечиться от наркомании раз и навсегда. А такой точки просто нет. Все складывается из конкретных действий. Есть реальные отношения, которые нужно менять.

Выписавшись, я вернулся на завод. Полгода работал без «срывов». Стало легче общаться с людьми, появился интерес к событиям жизни и уважение к себе. Я с увлечением завязывал новые знакомства, меня охватила жадность к жизни, к общению.

Бытует мнение, что «срывы» происходят в «черную» полосу жизни. Но однажды я слышал, что это бывает и по-другому: тебе так хорошо, что не хватает только наркотика. Чтобы усилить удовольствие от жизни, ты его и принимаешь. Так случилось и со мной. Я вырвался из объятий опия «на всю жизнь» — самое время попробовать его снова.

Я был один дома. Выпил сухой мак, сел в кресло. Стал ждать ощущений. Но они все не приходили. Может, мак плохой? Да нет же, хороший! И вдруг я стал анализировать, что со мной происходит. В мыслях был сумбур: страх, что пропали ощущения, сменялся стыдом, раскаянием, чувством вины — зачем я сделал это? Опиаты только усиливали страх и вину. Я вспомнил отделение, устыдился своей боязни, что меня не будет «тащить»: что же я за свинья такая? Психологическая отрыжка этого приема была ужасна: я — животное! Что мне остается? Только заколоться!

Я затолкал эти мысли в закоулки сознания, но с каждым днем все больше отдавался воспоминаниям о наркотиках и лечении. Эта война внутри была невыносима. Заглушить ее могли только самые сильные средства. Ими стали таблетки в бешеных дозах, они позволяли отключать мысли — до комы. Но даже в этом бреду я понимал, что пора остановиться, иначе конец будет печален.

Я попросился в отделение, но и там не находил себе места. Отпросившись в отпуск на день рождения отца, снова ушел в загул. И снова вернулся — другого спасения не было.

Помню, как мы начали общаться с Надеждой Викторовной. Она хотела, чтобы мы называли ее Надей, общались просто, на равных. Мы не могли этого принять, и она с трудом пробивалась через нашу зашоренность, явно не зная, на какой результат может рассчитывать. Но не оценить ее желания, усилий и упорства мы не могли. Мы прониклись к ней доверием и стали ждать наших бесед, где по-человечески знакомились и с ней, и друг с другом. Это был первый урок, что человек может заслужить авторитет, пытаясь мужественно говорить по-человечески с теми, кто забыл человеческий язык. И все постепенно стали испытывать уважение к ней: кто — тайное, кто — открытое. Мы говорили о психологии, о типах и темпераментах людей, это была интересная, захватывающая игра.

В то время в отделении появился новый врач — Сергей Николаевич Сукач. Он тоже много вложил в меня. Думаю, для него этот этап его жизни был не менее интересным и насыщенным, чем для нас. Ему повезло — он оказался в настоящем деле и с увлечением этому делу отдавался. Он сам менялся вместе с нами и жил этими переменами. Мы много беседовали на самые «острые» темы, старались без приукрашивания говорить о своих недостатках, рассматривать свои поступки, обсуждать отношения с родителями и женщинами, распознавать, что в этих отношениях зависит от нас. Эти разговоры всегда строились на конкретных случаях из личного опыта. Мы проигрывали эти ситуации, распределяя и перераспределяя роли, разбирали отношения и конфликты внутри нашей группы.

Постепенно становилось понятно, что граница, делившая нашу жизнь на «лечение» и «собственно жизнь» — лишь условность. Мы поняли, что такое общение нужно нам и после выписки. Уходя из отделения, мы уговорились встречаться здесь и дальше. Такие встречи стали еженедельными и продолжались до тех пор, пока Леонид Александрович не подал заявления об увольнении в связи с какими-то разногласиями с начальством. Вслед за ним уволился Сергей Николаевич. А Надежда Викторовна ушла в декретный отпуск. Но наши связи с ними не оборвались. Мы встречались на квартирах друг у друга, играли в футбол в парке. И хотя общение с Леонидом Александровичем стало как бы совсем неформальным, он оставался для нас большим авторитетом.

Мы общались и чувствовали, что приобретенный опыт переполняет нас и требует отдачи. Читали запоем специальную литературу, анализировали изменение отношений в своих семьях. Все мы приходили к одним и тем же выводам и результатам, но каждый по-своему. Мы понимали, что нам еще нужна помощь в трудных ситуациях, но все больше хотели помогать другим людям, у которых были те же проблемы, что и у нас. Нам хотелось делать что-то реальное, настоящее. Мы вместе ездили в Москву и Ленинград, где были клиники, подобные нашему отделению, печатали статьи в газетах, создали клуб «Возрождение». К нам приходили алкоголики и наркоманы, но реально помочь им мы не могли: нужна была клиника с ее особой средой.

Она появилась, когда повеял ветер «перестройки». Жизнь требовала перемен, власть давала на них «добро». Леониду Александровичу предложили возглавить экспериментальное 6-е отделение наркодиспансера. При встрече он сказал нам: «Бросайте заводы. Есть работа поинтересней». Так мы пришли работать в отделение.

Поначалу я не очень понимал, что должен делать. Думал, я всего лишь наглядное пособие для тех, кто не верит, что от наркотиков можно отказаться. Дело было новое — никаких разработок, никакой методической литературы. Постепенно мне удалось найти свое место в отделении. Я понял: самое главное, что у меня есть — мой личный опыт, и этот опыт может помочь другим людям.

Не могу сказать, что это было просто. Первые пациенты приходили не по своей воле. Потом я стал замечать, что, глядя на меня, они стараются выглядеть лучше, подтягиваются. Видимо, им было неудобно выглядеть хуже меня — бывшего наркомана, который приходит в отделение не лечиться, а работать. Они придирчиво оглядывали меня, как будто все время старались поймать: а не «принял» ли я? Думаю, первое время им было достаточно того, что «не принял». Это уже было для них новостью. Наверное, я помогал им вспоминать самих себя — такими, какими они были до наркотиков.

Мне непросто было окунуться в эту среду. Мы — первые пациенты — уже далеко от этого ушли. Меня даже возмущало, что новенькие смотрят на меня как на «своего». После моего лечения прошло четыре года, и я стал совсем другим. Мне не хотелось вспоминать себя — наркоманом. Снова возвращаться к прежним проблемам даже в мыслях было сложно. Но приходилось снова и снова вспоминать и переживать свое прошлое, вытаскивать его на свет и изживать, чтобы оно не мешало работать.

Меня захлестнул настоящий шквал событий, в череде которых надо было из каждой ситуации делать общение. От меня все время требовалось творчество. Пациенты пытались манипулировать мной, надо было постоянно ломать наркоманские стереотипы, наркоманскую игру, помогать им осознавать, что они делают и зачем, заставлять их отказываться от манипуляций и просто общаться. Это их обескураживало, но в том и суть: без куража человек становится таким, каков он есть, а не таким, каким хочет выглядеть. Со временем мы это отработали, и главным в отделении стала среда, в которой манипуляциям попросту не было места.

Иногда я с трудом выдерживал рабочее напряжение. В некоторых пациентах я видел порой свои собственные нерешенные внутренние конфликты, и когда это достигало пика, хотелось все бросить и уйти. Нужно было время, чтобы разбирать и свои проблемы. От перенапряжения я выбивался из сил. Самый простой выход был — спросить у Леонида Александровича: что делать? Но я почему-то не мог так поступить, а сам он никогда не вмешивался. Однажды после трудного группового занятия я не выдержал и стал собирать вещи. Это было отчаяние ребенка, который не может добиться результата и хочет привлечь внимание взрослых. Хотя я этого не понимал, думал, что я просто устал и хочу отдохнуть. Но в процессе собирания вещей истерика прошла, и я подумал: а что же дальше? Получается, я хочу сбросить с себя ответственность, переложить все на плечи Сауты? Я понял: свобода быть самим собой может пугать. Но осознать себя необходимо. И если меняется группа, я должен меняться вместе с ней. На каждом новом этапе, который проходят пациенты, надо помогать им осознавать что-то новое. А я? Что я должен был ощущать, осознавать, меняясь вместе с ними?

Периодически Леонид Александрович устраивал «разбор полетов». Это высший профессионализм — предвидеть назревающую ситуацию заранее и упреждать нежелательное развитие событий. И еще — понимать: что делают пациенты и что делаешь ты.

Возникали разговоры о семьях. В отделении среда и доктор как бы заменяли пациентам родителей. И важно было, чтобы дома родители тоже научились создавать такую среду. Чем меньше будет необоснованных претензий к детям, таких как — бросить курить или учиться там-то, а не там-то, тем дальше они продвинутся на пути понимания и решения проблемы.

В родительских группах я видел, что старшие по-прежнему стремятся планировать жизнь своих детей. Им было не менее сложно осознать необходимость перемен. Они так же, как и ребята, забыли, что когда-то нормально жили, умели смеяться, радоваться. Они полностью погрузились в «проблему наркомании», и заставить их расстаться с некоторыми иллюзиями было труднее, чем отнять наркотик у наркомана.

Сначала трудно было даже утвердить в сознании родителей, что им нужно участвовать в работе групп. Они не понимали, что были завязаны в одной игре с детьми. Если наркоманы обычно считают, что они сильнее наркотика, родители склонны заблуждаться, думая, что они тут «абсолютно ни при чем», что они не больны, и им не надо менять образ жизни и меняться самим. Помню, был такой случай: сын сидел в тюрьме, а мама за это время купила ему квартиру, нашла престижную работу и даже присмотрела будущую жену. При этом, она никак не могла осознать, что все время живет за сына, не давая ему возможности проявить собственную волю, совершить собственный поступок.

Но для меня это углубление в семейные проблемы обернулось совершенно неожиданными последствиями. Состав наших пациентов менялся. Среди них было все меньше «уголовных романтиков» и все больше — «маменькиных сынков». Чтобы помогать им, я должен был научиться их понимать. А для этого надо было измениться, перестроиться самому. Это была профессиональная необходимость. Здесь многое держится на личности врача и социального работника: если ты – не личность, пациент тебе просто не поверит. А меня тогда очень давило личное неустройство. Я подошел к возрасту Христа, а мои отношения с семьей, с женщинами остались на прежнем уровне. Люди приходили в наш Центр, чтобы оздоровить семейные отношения, а я не имел опыта таких отношений. Мой опыт был востребован только до определенного предела. Я почувствовал свой «потолок» — я не мог двигаться дальше. Я не мог не понимать, что мало участвую в результате. Для меня семьей стало отделение, а настоящей семьи все не было. Леонид Александрович всегда понимал меня, поддерживал, не нарушая «моей территории», но эта «территория» достигла максимальных границ и не расширялась. Наверное, мне надо было остаться в этих границах и осознать свое место в жизни. Но я остро чувствовал, что не развиваюсь и хожу по кругу.

Я соотносил себя со своим делом и больше ни с чем в жизни. И вдруг эта позиция начала шататься. Жизнь требовала взросления и переосмысления. Мне казалось, что я не могу решить эту проблему в отделении. И я ушел. Все решили, что я просто сбежал — и высказали мне это с той или иной степенью деликатности. Сергей Викторович Рокутов смотрел на меня, как на ребенка, который не ведает, что творит. Только Саута сказал: «Ты думаешь, что так будет лучше?» Может, это были самые главные слова в моей жизни: он сказал их, обращаясь ко мне по-взрослому, на равных, и ему было не все равно. Но принятое решение я не изменил. Оно оставалось сверхценным: я делаю что-то самостоятельно!

Наверное, это, действительно, был самый самостоятельный шаг в моей жизни, хотя, может, и не очень своевременный. Но меня буквально охватил «мандраж самостоятельности». Первое время я чувствовал себя как рыба, выброшенная на сушу: я привык жить в отделении, по сути, я там родился. Я привык думать о людях, которые там находились, о группах, о том, как разговаривать с тем или иным пациентом. А без этого — что я? Где я сам? Я занялся поисками себя.

Надо было искать работу. И еще мне не хватало семьи, собственной семейной жизни. Я связывал тогда эти понятия с одной женщиной — Ириной. Мне казалось, что она меня полностью понимает, и я могу открыть ей все свои тайны. Разве не это — основа, на которой может строиться семья? Я решил окунуться в самостоятельную жизнь сразу и окончательно — пока страх не уничтожит меня. А страх был: отношения были новыми, незнакомыми. Самое время было — остановиться и разобраться: откуда этот страх, чего я, на самом деле, боюсь? Но я отнес его к категории самокопаний (я был к ним склонен) и решил: будь что будет, куда кривая вывезет. Я должен был компенсировать свое ущербное детство безотцовщины созданием собственной семьи. И я лез в воду, не зная брода.

У меня в детстве не было примера правильной семьи, поэтому и свою семейную жизнь строить было трудно. Я решил: пусть развивается, как Бог даст. Когда ты так настроен, легче сталкиваться с неожиданностями. К тому же, мне не с чем было сравнивать, так ли развиваются мои семейные отношения, даю ли я женщине то, что ей нужно? Ира — человек волевой, привыкла лидировать, быстро принимать решения. Когда я решился: все страхи в сторону! — мы с ней как бы уравнялись.

Сначала мы легко находили согласие. Потом, когда мой запал все изменить закончился, выяснилось, что для прочных отношений нужна еще какая-то основа. Мы вдруг перестали хорошо понимать друг друга, обнаружилось, что мы видим наши отношения по-разному. Ира привыкла распределять роли по своему усмотрению. Она всегда была склонна к жесткой директиве — и в отношениях с мужем, и с детьми от первого брака. Я придерживался другого мнения, но я должен был жить по ее правилам. Тем более что я жил в ее доме, воспитывал ее детей. Со временем она становилась все директивнее, требовала, чтобы все безоговорочно ей подчинялись. Я долго надеялся, что это можно изменить, потом понял — мужчине в ее жизни отводится роль мебели: ты должен делать так, как я сказала! Какое-то время мы делали вид, что все еще хотим жить друг с другом, но это было нечестно, и у нее такая жизнь выливалась в плохое самочувствие, у меня — в пьянки.

Когда мы окончательно расстались, первое время я был в шоке: я остался в полном одиночестве и сумбуре. Это было крушение всех надежд. Все, к чему стремился, готовился, чего хотел и боялся — не удалось. И снова — ни семьи, ни цели. Я опустил руки. Пытался занять себя, чем угодно, лишь бы это чувство не раздавило окончательно. Я не переставал ругать себя: какой я идиот! Неудачник! Зачем я все это делал?

С родителями — матерью и отчимом — жизнь не складывалась. Они постоянно выясняли отношения, и находиться с ними вместе в ограниченном пространстве было невыносимо. К тому же, они не понимали меня, я не мог поделиться с ними своими проблемами. Не то, чтобы они не хотели помочь — просто помощь понимали очень приземленно: накормить, постелить постель.

Не знаю, что бы со мной было, если бы не друг — Сергей. Он разыскал меня, когда мне было совсем плохо, и позвал жить к себе. Я чувствовал исходящие от него внимание, понимание, участие. У меня внутри был ужас, а Сергей был спокоен, и через него я почувствовал: мир не рухнул! Он был православным человеком, и от него исходило удивительное умиротворение. Он не оценивал и не судил меня, просто молча понимал.

Я смотрел, как он ходит на службы, читает молитвы – и мне становилось интересно: что его так увлекает? Мне вспоминался дом бабушки. Она тоже молилась, у нее были иконы, и я начинал чувствовать себя спокойнее. Сергей говорил мне: тебе надо пойти в храм, помолиться, и станет легче. Но мне не нравилось слово «надо»!

Потом мне в руки попала книга святого Игнатия Брянчанинова о таинстве исповеди. Во мне что-то откликалось на это слово. Для меня открылось, что грех — не пожизненное клеймо, что его можно изжить. Я понял, в чем суть исповеди, и пошел в храм. Я был удивлен, что священник не стал меня отчитывать, а рассказал случай из своего детства. После исповеди я впервые за последние полгода почувствовал себя освободившимся. В ту ночь я спал на удивление спокойно. Я испытал удивительное облегчение души, я никогда этого раньше не переживал! Все куда-то отошло, потеряло значение. Я проснулся, как и уснул, со спокойной душой.

Так передо мной стала открываться Церковь. Я постигал суть происходящего в ней. Я впервые почувствовал, что все не так безысходно. Для меня открылся целый новый мир. Я понял, что вера — это что-то очень важное, без чего нельзя жить. Я с огромным интересом читал духовную литературу, я стал воцерковляться, и мне становилось все интереснее. Появились новые знакомые, новые общие дела: строился храм, нужна была помощь. Я стал думать, как строить свою жизнь, чтобы это сохранить.

Сейчас я не мыслю жизни без Церкви. Хотя и на этом пути, в свое время, тоже наделал ошибок. Я слишком торопился, насиловал себя молитвенными правилами, духовным подвижничеством. Я чувствовал в себе «новый дух» и старался как можно скорее стать лучшим, хорошим. Это было суетное желание. К тому же, духовная жизнь плохо сочеталась с мирской. Родители по-прежнему не понимали меня, им не нравились мои духовные искания. Стоило вернуться из храма домой — между нами будто возникал барьер. Я понял: у меня были слишком большие ожидания, что и я сам, и моя жизнь — все изменится без усилий, как по мановению волшебной палочки. А так не бывает. В жизни постоянно надо прилагать усилия. Только тогда можно рассчитывать на результат.

Обсудить на форуме

Похожие Материалы:

  1. Не придуманные истории Наркоманов — История Виктора Николаевича
  2. Не придуманные истории Наркоманов — История Виктора Николаевича
  3. Не придуманные истории Наркоманов — История Виктора Петровича
  4. Не придуманные истории Наркоманов — История Олега
  5. Не придуманные истории Наркоманов — История Владимира

Tags: , ,

 

Оставить отзыв





 

 
Яндекс.Метрика